– О, слава богу, да. Джек не может видеть в темноте, как кошка.
– Я знаю.
Внезапно я перестала быть уверенной, как это все началось. Может, она никогда и не спрашивала. Я оставила эту тему – с мрачными мыслями о собственном рассудке. Наступившей ночью меня затопило подозрениями, что этот ребенок – не Кубелко Бонди вовсе, что меня надули. Через час я решила, что Джек – ребенок Кубелко Бонди, что Кубелко породил это крошечное существо, и мы с ним сидим, пока Кубелко не вырастет и не сможет сам за ним приглядывать.
Но если ты – ребенок Кубелко Бонди, где же тогда Кубелко Бонди?
Я и есть Кубелко Бонди.
Да, верно. Хорошо. Так проще.
Я обвила рукой его спеленатую тушку. Пытаться обнимать его – все равно что обнимать кекс или чашку. Площади не хватало. Очень бережно я поцеловала его в пятнистую щеку. Его уязвимость убивала меня, но можно ли именовать это любовью? Или же это просто очень лихорадочная жалость? Его кошмарный плач разрывал воздух – пришло время следующей бутылочки.
Ночные кормления были в час, в три, в пять и в семь. В три – скверно. Во все остальные часы сохранялось какое-то подобие цивилизованности, но в три я пялилась на луну, укачивая чьего-то ребенка, который украл мою единственную жизнь. Еженощно план у меня был один и тот же: дожить до рассвета, а затем разобраться, какие у меня есть варианты. Но получалось одно и то же: вариантов никаких. Варианты были до ребенка, но ни один не воплотился. Я не улетела в одиночку в Японию – посмотреть, как оно там. Я не нагулялась по ночным клубам, не поприставала к незнакомцам с предложением: Расскажи мне все о себе. Я не походила в кино сама по себе. Я вела себя тихо, когда на то не было никаких причин, и последовательно, когда последовательность не имела значения. Последние двадцать лет я жила так, словно заботилась о новорожденном. Я помогла Джеку срыгнуть мне в ладонь, поддерживая ему голову сгибом большого пальца. В гостиной завелся отсос Кли. Не добродушное шуп-па больничного насоса: этот новый оказался визгливее, по звуку – хуц-па, хуц-па. Постоянно накапливавшееся осуждение – мы что о себе возомнили, оставив себе этого ребенка? Ну и хуц-па, хуц-па, хуц-па.
Но поднималось солнце, и я переваливала через гору жалости к себе и вспоминала, что в конце этой жизни все равно собиралась помереть. Какая тогда разница, если я проведу ее вот так – в заботах об этом ребенке, а не как-нибудь еще? Я бы все равно осталась привязанной к земле, он не отнял у меня возможность летать или жить вечно. Зауважала монахинь – не тех, кому предписано, а современных женщин, которые это выбрали. Если хватает мудрости понять, что эта жизнь состоит в основном из отпускания того, чего тебе хочется, чего бы тогда не приноровиться отпускать хорошенько, а не пытаться удержать? Подобные экзотические откровения всплывали непроизвольно, и я начала понимать, что недосып, бдительность и постоянные кормления – своего рода промывка мозгов, процесс, в котором моя прежняя самость приобретает новые очертания, медленно, однако неумолимо: мать. Это больно. Я пыталась оставаться сознательной, пока это происходило, словно наблюдая операцию на себе самой. Я надеялась сохранить крошечный уголок прежней себя – лишь бы хватало, чтобы предупреждать других женщин. Но понимала, что вряд ли: когда процесс завершится, во мне не останется ничего такого, чем можно было бы жаловаться, больше не будет болеть, я не вспомню.
Кли никогда не прикасалась к Джеку, если я не вручала его ей, и тогда держала его вдали от своего тела, ноги у него болтались. Чувачок – так она его называла.
– Тебе не кажется, что у Чувачка руки странные?
– Нет. В смысле?
– Ну он, типа, ими не владеет. Я видала таких людей – взрослых, понимаешь, в инвалидках.
Я понимала, о чем она говорит, видела таких людей сама. Мы посмотрели, как он беспорядочно машет руками.
– Он просто маленький. Пока не улыбнется – все не считается. Четвертого июля.
Она кивнула с сомнением и спросила, не надо ли чего в магазине.
– Нет.
– Ну, может, я все равно схожу.
Теперь, полностью выздоровев, она уходила часто, что приносило некоторое облегчение: оставалось заботиться только о нем, а не о них обоих. От этого я улыбалась, потому что это ну совсем как у домохозяйки 1950-х: она – мой Супружник. Может, так ее и называть?
– Ты мой Супружник.
– Ага.
– А я – твоя Му.
– Точно.
Только вот не была она мужем из 1950-х, потому что не несла в дом получку. Попыталась вернуть себе работу в «Ралфз», но наймом теперь занимался другой человек – женщина. Дай объявление, сказала я. Просто дай – никогда не знаешь же. Она дала одно объявление – эс-эм-эс Кейт: Есть какая работа??????????
Вопреки моему утомлению я сбрила все лобковые волосы 17 мая – вечером накануне последнего дня двух месяцев: была вполне уверена, что ей так понравится больше, чем мои соль-с-перцем. Сюзэнн этот особый день тоже не забыла – прислала мне эс-эм-эс в честь него: «Пожалуйста, одумайся».
Вечером 18-го я уложила Джека в переноску и, круг за кругом, гуляла с ним по кварталу, пока он хорошенько не заснул. Опустила его в колыбель и, считая до десяти, держала руки у него на голове и ногах, затем одним ровным движением убрала их и на цыпочках вышла из гладильного чулана. Зачесала волосы за уши, надела розовые тюлевые «занавески» и оставила дверь к себе открытой.
Оттого, что она не вошла, возникло некоторое облегчение. Я не хотела, чтобы нашей жизнью завладел секс – всякое «взрослое» кино, резиновые приборы и все остальное. Время от времени я поглядывала на меловую доску – не появились ли еще отметки. Пока нет, но одна маленькая фиолетовая никуда не делась. Я полистала календарь, посчитала недели до 4 июля. Когда он улыбнется, все встанет на свои места, и отметки попрут, как трава.