– Не успела, тут все на ушах.
– Я же говорю, не успела. Никому еще не звонила.
– Нет, Шерил здесь.
– Не знаю, так получилось, и всё. Она приехала со мной в «скорой»
Сюзэнн стала громкой; я ушла к окну, чтобы ее не слышать.
– Мам…
– Мам…
– Мам…
Кли сдалась и выставила телефон перед собой; вопли жутко искажались, потрескивали в воздухе. Она так держит телефон в порядке хамской шутки? Нет. Она задыхалась. Рука вцепилась в живот; что-то у нее там скрутило. Я склонилась к телефону – саркастический голос насмехался:
– …очевидно, я тебе больше не мать; меня заместили…
Мне захотелось ударить Сюзэнн, связать ее и завалить на пол и бить головой о линолеум, бить и бить. Твоя (бум) дочь (бум) в аду (бум). Будь с ней поласковее.
Я жестом показала Кли, что нужно сбросить звонок, а она смотрела на меня звериными, непонимающими глазами.
– Повесь трубку, – прошептала я. – Просто повесь трубку.
Ее рука подчинилась мне; телефон умолк.
Я извинилась, что подтолкнула ее к звонку. Она сказала, что никогда не бросала трубку в разговоре с мамой.
– Серьезно?
– Никогда.
Мы помолчали. Через мгновение она налила себе воды и выпила целый стакан.
– Еще хочешь? – Я встала принять у нее стакан. – Позвать медсестру?
– Будет та же, что и в прошлый раз?
– У нее странный запах, да?
– Она пахнет металлом, – торжественно сказала Кли.
Я рассмеялась.
– Ну правда, – сказала он. – У меня от этого запаха зубы разболелись.
И это показалось не менее потешным. Я схватилась за поручень кровати, захихикала; у меня, кажется, началась легкая истерика. Хохот ее не красил – гогот: рот у Кли сделался громадным. Такую улыбку я у нее видела лишь раз. Она смотрела на мои губы; отсмеявшись, я их утерла. Со смехом мы покончили. Она по-прежнему смотрела на мой рот; я прикрывала его рукой. Она молча отвела мои пальцы и тихонько меня поцеловала. Отстранилась, сглотнула и принялась снова. Мы целовались. Какое-то время я целовалась и думала, что этот поцелуй – не из тех. Я целовала ее по-незнакомому мягко, целиком в губы, еще и еще, и рассуждала, что есть множество семей, где легко целуются в губы – французы, молодежь, селяне, римляне… Чуть погодя эта гипотеза отпала: ее руки гладили меня по спине, по волосам, она взяла меня за лицо. Я оглаживала и оглаживала ей косы, словно хотела трогать их миллион лет и никогда от этого не уставать. Долгое время спустя, минут десять или пятнадцать, поцелуи замедлились. Произошло несколько завершающих поцелуев, прощальных поцелуев, поцелуев, размещаемых, как крышки на коробках, – но крышки слетали, и их необходимо было класть заново. Так, вот этот поцелуй – последний, нет, этот – последний. Вот этот – точно, наверняка. А теперь я целую этот поцелуй на прощанье.
Она выключила свет у своей кровати. Я отошла и притаилась на кушетке. Она опустила изголовье; шум мотора заполнил палату. Затем – тишина.
Я ни разу в жизни настолько не хотела спать. Что это значит? Что это значит? Я много лет никого не целовала. Я никогда не целовала человека с шелковыми губами. Мне вообще понравилось? Немного тошнотворно. Я хотела еще. Возможно, этого никогда больше не случится. У нас кризис. Такие вещи случаются в кризис, посреди ночи, безо всякой причины. Что это значит? От мысли, какой голодной казалась, я заалела. Можно подумать, будто хотела этого до смерти. А на самом деле это у меня на уме было в самую последнюю очередь. Я вскинула палец – в последнюю очередь! – но судья остался непроницаем. Как нам будет поутру? Кубелко Бонди. Почему-то трудно было теперь поверить, что он умрет, поскольку он – часть всего этого. Мягкие – не то слово. Атласные? Послушные? Новое слово, сейчас я придумаю его – какие применить буквы? В нем наверняка должна быть «С». Может, «о». Вот так слова и делаются? Как я это слово обнародую? С кем мне по этому поводу связаться?
Утром постель ее оказалась пуста. Я поспешила в туфли и поднялась на лифте в младенческую реанимацию. Линолеумные коридоры длились и флуоресцировали, поцелуйный эпизод остался вдали – просто одно из вчерашних многочисленных драматических событий. Сегодня, будем надеяться, второй день его жизни. Я вымыла руки и надела больничную рубашку. Кли склонялась над стеклянным ящиком, мурлыча свой гимн «милый малыш». Косы исчезли. Она посторонилась, не глядя на меня – уступила очередь.
Трубка у него в горле сегодня смотрелась громаднее, словно он за ночь усох. Его усталые черные глаза раскрылись, лишь когда позади нас возник высокий индийский врач.
– Доброе утро. – Он пожал нам руки. – Прошу вас, пройдемте со мной.
Лицо у него было угрюмое, и, подумалось, сейчас нам сообщат, что ребенок не выживет. Может, он уже, говоря строго, умер, и лишь приборы создают иллюзию жизни. Кли бросила на меня затравленный взгляд.
– Можно ей остаться с ребенком? – спросила я. – Он только что проснулся.
Я пошла за врачом в другой угол комнаты. Я алкала юриста и права на один телефонный звонок. Но это всё привилегии арестованных людей. А у нас – никаких. Что бы он ни сказал мне, оно станет новой действительностью, и нам просто придется ее принять. Врач тормознул меня перед тощей женщиной с папкой.
– Это бабушка Новорожденного Мальчика Стенгла, – сказал он, представляя меня.
– Меня зовут Кэрри Спивак, – сказала женщина, выступая вперед.
– Кэрри – из «Семейных услуг Филомены».
На этом врач собрался уйти – вот так вот попросту. Я вцепилась в него.
– Не стоит ли нам подождать, получится ли…
Он глянул на свой карман: там была моя рука. Я ее оттуда вынула.